Другой же — с первой минуты любимец, он не ждет, пока его примут, — сам входит в компанию, заражает всех своей жизнерадостностью. Не человек, а дрожжи! Распахнутая душа — залезай, для всех места хватит! Но проходит время, и выясняется, что это внешний блеск — мишура, пленка сусального золота, под которой скрывается обыкновенная железяка. А жизнерадостность, веселость новичка — колокольный звон: отгремел и исчез, оставив после себя пустоту. И былое очарование уступает место равнодушию, которое тем глубже, чем больше обманулись товарищи в своих ожиданиях.
Таким был Сергей Попов. Но он этого не знал, так как размышлять, копаться в причинах и следствиях не привык; жизнь, пожалуй, ни разу не оборачивалась к нему сложной своей стороной. Повидал он немало, бывал во всяких передрягах, но обычно за чьей-нибудь широкой спиной, и поэтому легкость в мыслях и порою разгульная лихость не мешали ему лавировать меж многих подводных камней, встречавшихся на его пути.
Серега был в общем-то невредный парень, а штурман просто хороший. Иначе Гаврилов не брал бы его третий поход подряд. Веселый, никогда не унывающий, Серега мог в трудную минуту снять напряжение немудреной шуткой, не обижался на критику — стряхивал ее с себя, как попавший под дождь кот стряхивает капли воды, и лишь в работе серьезнел — далеко не безразличен был к оценке своего штурманского ремесла. За исключительное умение точно определиться ему прощались и безудержное хвастовство, и цинизм, от которого коробило даже воспитанных не в цветочной оранжерее походников, и неразборчивость в средствах — простительная, когда Серега, например, стащил со склада три бутылки шампанского на день рождения бати и потом обезоруживающе признался в этом, и непростительная, когда дело касалось женщин. Даже Ленька, сам не святой, испытывал неловкость, слушая откровения штурмана, а Алексей однажды вспылил и в резкой форме сказал, что если Серега «не заткнет фонтан», пусть пеняет на себя.
Так что отношение к Попову было двойственное: его очень ценили как штурмана и не очень — как человека. К третьему походу Попов наконец заметил это, но самокритичности в нем не было ни на грош, и плохо скрываемую товарищами иронию штурман воспринял как зависть. Его шутки стали злее и не вызывали больше улыбок, а бахвальство, когда-то казавшееся забавным, раздражало. Прежде, когда Серега с точностью до ста метров выходил к очередному гурию и, радостно хлопая себя по бедрам, восклицал: «Такого штурмана поискать надо, а, братва?" — все дружелюбно смеялись над его наивным самодовольством. А в последнем походе не смеялись, потому что Серега теперь уже не просто бахвалился, а подчеркивал свое превосходство, убеждал товарищей в полной их от него зависимости.
Особенно обидно высказался он на Востоке, когда Гаврилов предложил каждому сделать выбор. Сам батя тогда вышел, чтобы не давить авторитетом, не мешать людям принять ответственное решение. Поговорили, поспорили.
— Чего там болтать попусту, все равно полетим, — заявил Попов. — И обсуждать нечего.
— Это почему? — осведомился Валера.
— А потому, что лично я лечу.
— Ну, и что из этого следует?
— А то, что без меня вы через сто километров будете звать маму! — И засмеялся, весело обводя товарищей глазами, как бы приглашая их оценить его остроумие.
— Ты умеешь ходить? — спросил тогда Игнат.
— Ну? — насторожился Попов.
— Вот и иди… сам знаешь куда!..
Так что никакого секрета здесь не было.
И еще одно опасение Попова не оправдалось: положение его оказалось вовсе не таким уж унизительным. В экспедициях никакая работа не считается зазорной: даже начальники отрядов дежурят по камбузу, подметают полы, когда подходит очередь. И то, что теперь за всех мыл посуду Попов, вовсе не роняло его в глазах товарищей. Кого-кого, а Попова никто не позволил бы себе обвинить в трусости, не многие могли похвастаться четырьмя походами (вернее, тремя с половиной) и зимовкой на мысе Челюскина, где Серега самолично уложил двух медведей-людоедов (одного из карабина, другого, раненного, ножом) и километра четыре протащил на себе истекающего кровью метеоролога. Уловив сочувствие, Попов воспрянул духом: стал изображать из себя жертву несправедливости и мыл тарелки с видом низвергнутого с престола короля. По вечерам играл на бильярде, резался в «козла», вызывающе отворачивался, когда мимо проходил Макаров, и ронял реплики, из которых следовало, что начальство еще пожалеет о своем самоуправстве.
Но так продолжалось недолго. Дней через десять в Мирном только и говорили о том, как Синицын подвел Гаврилова, о сгоревшем балке Савостикова и небывалых морозах на трассе. Подобно морякам и летчикам, полярники крепко спаяны священным законом взаимопомощи и тяжело переживают, когда обстоятельства не позволяют выручить товарищей из беды. Повсюду — и в рабочих помещениях, и в кают-компании, и в жилых домах положение поезда Гаврилова стало основной темой разговоров. Искали виновных, прикидывали шансы походников и с горечью соглашались, что шансы эти невелики.
Что ни день, предлагали Макарову проекты: вернуть «Обь» и наладить самолеты — напрасная затея, даже шестьдесят градусов для «ИЛ-14» предел; приказать Гаврилову вернуться на Восток — тоже плохо, на подходах к Востоку уже семьдесят семь, тягачи совсем встанут; сделать попытку расконсервировать Комсомольскую и переждать до октября — безнадежно: не хватит топлива и продовольствия; пойти навстречу поезду — не на чем: тягачей в Мирном нет, все в походе, а на двух тракторах без кабин и одном вездеходе на купол не пойдешь: первая же порядочная пурга погубит.